Оцифровка книг, журнальчиков |
||
Главная
|
Василий Матушкин -
"Любаша" |
|
Об авторе: Василий Матушкин Членский билет Союза писателей Василий Семенович Матушкин получил из рук Максима Горького. Однако имя автора „Любаши" не было известно широкому читателю около тридцати лет. Иные бойкие литераторы стремятся легкими путями пробиться к известности. Матушкин принадлежит к тем писателям, которые идут в литературе трудной дорогой, долго и упорно. Таких писателей порой и критика мало жалует, да и сами они не на виду, а больше в глубинках живут и трудятся. Печатается Матушкин с 1934 года. Первое произведение —книга о сталеваре Алешкине. Затем выходят сборник рассказов „Изобретатели" и повесть „Тарас Квитко". Жажда познания жизни и хлопотливая работа газетчика заставляют его много ездить по стране. В войну он был разведчиком в тылу врага, тогда же стал членом КПСС. В послевоенные годы писатель выпустил сборники рассказов „Навстречу солнцу", „Знакомые из Орловки", „Солдатский котелок", „У чудотворного источника", „На большаке", повесть „В одном классе", написал комедию „Выигрыш", поставленную на сцене нескольких театров, опубликовал множество очерков и рассказов в областных газетах... Настоящая трудовая писательская биография. В жизни Матушкин', как говорят, всего хлебнул. Началась она в многодетной семье железнодорожного стрелочника, полная нужды и горечи. Может быть, поэтому и удался ему образ Любаши и других персонажей предлагаемого читателю произведения, достоверно показана нелегкая судьба героев, может быть, поэтому дышит волнующей правдой каждый эпизод, каждый образ. Много профессий перепробовал Матушкин. Рабочий паренек на строительстве Сталинградского тракторного, слесарь металлургического гиганта „Красный Октябрь", школьный учитель... Всюду, где бы он ни был, все свои наблюдения собирал в писательскую копилку. Случается, читаешь роман писателя и видишь: большая тема, но изобразительные средства бедны. И с огорчением думаешь: холостой выстрел. Бывает и наоборот: в произведении есть какой-то заряд художественности, но нет в нем глубины, национального колорита. „Любаша" Василия Матушкина выгодно отличается яркой образностью и глубиной воплощения идеи. Повесть необыкновенно лирична. Она написана о простом человеке- деревенском почтальоне. Но автор нашел для нее такие краски, что Любаша предстает перед читателем во всей своей душевной красоте. Хрупкая девушка, еще не достигшая совершеннолетия глава семьи, — несет на своих плечах непосильные тяготы войны. На ее руках пятеро сестренок и братишек, и все они лесенкой к земле, младше ее. „За лейтенанта, и за старшину, и за младшего сержанта", — шутит Любаша над собой. Несмотря на суровость жизни, девушка с подлинным героизмом, достоинством и гордостью растит своих сестренок и братишек. В литературе о подвигах в тылу того времени я не встречал более обаятельного образа русской девушки, чем Любаша. Пусть читатель сам войдет в избу фронтовика Андрея Егорова и своими глазами поглядит на его детей. Навсегда ему запомнятся заботы, тревоги, радости и лица шестерки егорят, таких непосредственных и душевно чистых ребятишек. Именно из таких и вырастают наши передовые современники. Тихон Семушкин СИНЕГЛАЗАЯ Любаша вертелась перед зеркалом, что ви-в узком бревенчатом простенке меж окон. Обряженная в резную лакированную раму, серебристая гладь когда-то солнечно блестела. Даже соседи, жившие в лучших избах и богаче, порой забегали к Егоровым оглядеть себя. Но с годами рама обморщилась, а лучистое диво затянула ржавая муть. Только и осталось что в середине ясное озерцо на два-три черпачка. И так и этак повязывала девушка серый затасканный платок, в котором мать обычно ходила на молотьбу в бригаду да картошку рыть в пасмурные дни. Надвинет Любаша эту самую обстрепочку на глаза — озорная малолетка, спрячет волнистую, просяного отблеска челку— все одно четырнадцать весен. А глаза большие и синие, темнее самого синего и глубокого неба. — Хоть бы чуточку постареть! — вздохнула. В избу прибежала Варя, сестренка, чуть пониже старшей. Чернявая, с бледным, без .малой кровинки, лицом. И вся угловатая, словно из прутиков сделанная. Она копала картошку в огороде, и растопыренные руки у нее были в черноземе, как в лохматых перчатках. Васятка, самый младший в семье, лобастый и всегда взъерошенный, догадался: Варя пить хочет, к ведру пригнулась. Подскочил, кружкой зачерпнул студеной воды, торопливо крикнул: — Давай я тебе в рот буду лить! Усердно вытягиваясь, напоил сестру, как безрукую. Любаша решительно заузлила платок. Хватит вертеться! — Варя, погляди-ка, на кого похожа? — На бабку Матрену! — засмеялась черно-ручка. — Вот и хорошо... — Эк, хорошо! Ай больше надеть нечего? Любаша еще посмотрела в озерцо. — А если я наряжусь во все светленькое, — рассудила она, — да еще синий с цветочком беретик набочок, так Флеган Акимыч разом хмыкнет: тебе, скажет, не в колхозе трудиться, а куколками еще забавляться! — А ты Флегана Акимыча все равно не обманешь, что трудоспособная! — уверил Алеша, хмуро решавший задачи за столом. Вчера, после уроков, ходили всем классом в лес веточный корм овцам колхозным заготовлять. Вот и пришлось ему чуть свет вскакивать да за книжки садиться. Запихивая учебники в кирзовый обшарпанный портфель, Алеша досказал: — Флеган-то хоть и одноглазый, а вcе одно за сто километров увидит, что ты малолетка, хоть длиннее, чем у гуся, шею вытянешь!.. — А вот поглядим, поглядим, какая я малолетка! — храбрилась Любаша, полыхая синими глазами и торопливо натягивая на ноги материны сапоги. — Сразу на работу пошлет!.. — И я с тобой!.. Вдвоем-то больше заработаем! — громко вызвался Васятка. Разыскал отцову кепку — тоже для внушительности! — и на вихрастую голову ее. А кепка уши закрыла да чуть на веснушчатом носу задержалась. — Сиди и не рыпайся! — Сестра строго поглядела на добровольца. — Вот журнал почитай. — Уже сто раз читал от корки до корки!.. — Сто это каждый сумеет, — усмехнулась Любаша, — а вот если сто один раз осилишь, тогда — герой! И пилотку со звездочкой дадут тебе, и автомат, и пушку дальнобойную!.. — Эх, сколько наговорила! Столько я и до фронту не донесу! — усомнился Васятка, а сам грудь вперед и кочетом прошелся. — А зачем носить? Тебе самолет дадут... — Это бы хорошо! Я бы к отцу на фронт полетел и мы бы сразу Гитлера разбомбили!.. И хотя Васятка еще не дорос до школы, не все еще буквы вытвердил, но взялся «дочитывать» сто первый раз затрепанный «Огонек». А старшая теперь Варе наказывала: — За Марийкой и Володькой гляди, чтобы и всю мелкоту подбирали. Бабка Матрена научит, как из нее картофельную муку делать. Будет из чего кисель варить. А иначе, говорит, вам гроб зимой будет!.. Вышла Любаша на улицу. Все село и окрестье в утренней прохладной позолоте. И такая сторожкая тишина, будто все клены, все осокори и вязы выше крыш взмахнули ветви и, как уши, листья навострили. Чутко прислушиваются к дальним далям, где какая птица летит, какую весточку несет, где какой зверь крадется. Стояли последние дни безоблачного бабьего лета. И задумчивые, много пережившие избы, и молодки под шиферными и железными крышами, и зеленое сосновое облесье — все было в материнской благодатной ласке. Даже не верилось, что в такие вот ласковые дни где-то рушатся города, горят села, а иные реки как бы кровью людской окрашены. Любаша обернулась — не бежит ли следом Васятка? С ним такое бывает: увяжется и никакими угрозами не отгонишь. Сколько раз следом в школу приходил. Сядет на парту рядом и — сидит. И за отцом на работу всегда бегал. Отец на сеялку, на трактор, и Васятка благим матом орет, бежит следом. Нет, не видно на этот раз. Заманила его Варя на огород картошку рыть. Конечно, перемажется. Не беда — пусть привыкает. «Земля черная, а белый хлеб родит», — вспомнились слова матери. В ряду других — изба Егоровых словно старушка, иссушенная заботами. Не пятью светлыми окнами резными и раскрашенными наличниками глядит на улицу, а только двумя, да и те к земле опущены. Семь лет назад, когда Любаша только в школу пошла, отец поскидал с крыши гнилую слежавшуюся солому и покрыл жилье белым тесом. Но с годами доски потемнели, покоробились, а местами и зелень зацвела по ним. Не удалось отцу новую избу срубить. О просторной пятистенке все загадывал, все изобильных лет дожидался. Дескать, еще год, еще один план выполнится, и тогда в каждом селе будут и дома городские, и театры, и скверы, и в магазинах всего вдосталь по сходным ценам. Но изобилие это ходило где-то вокруг да около Немишкина, а в руки вот не давалось. И тут вспомнилось Любаше, как недавние грозы обрушились на семью. Да с меткой молнией, да с градом тяжелым, секущим. Первой слегла мать. То ли врача опоздали позвать, то ли домашнее снадобье во вред пошло — сразу скрутило хозяйку, исказило ее красивое лицо с темными грустноватыми глазами. И застыла она на кровати в маленькой спаленке. Отец-то часом раньше ушел в бригаду людей расставить, кому что делать. А Любаша картошку в огороде окучивала, пока прохлада утренняя на дворе стояла. Еще с вечера мать наказала ей дополоть да окучить, что сама не успела. Вот девчушка и добивала ползучую повитель да лебеду под кустистой ботвой. А в избе одни малыши роились. Уже несколько раз они звали в дверь спаленки: — Мамка, скоро ль встанешь?.. — Рассталась! И печку не затопила, и завтракать уже пора — животы подвело!.. — И в школу идти пора!.. А когда Любаша пришла с прополки и заглянула в спаленку, то сразу же вылетела оттуда побелевшая -- сама не своя. — Ой, мамка умерла! — закричала во весь голос. — Ой, что мы делать будем теперь?! Тут и ребятишки в крике зашлись. Алеша побежал к отцу в бригаду. Варя — к бабке Матрене. И печальная весть разом облетела село. Только справили поминки, следом понесли на кладбище гробик с Витей, грудным малышом, оставшимся без материнского молока. Усыпанный садовыми и полевыми цветами, он и сам лежал, как белый ландыш безо времени сорванный, чуть распустившийся. Похоронили его рядом с матерью. И столько цветов насыпали поверх маленького холмика, что и земли не стало видно. ' Еще неделя — и война в каждый дом ворвалась. Хоть и было то утро тишайшим и солнечным, как вот и ныне, а все село громче леса в зимние ночные бураны загудело да закачалось. Из двора во двор побежали люди — скорее все вызнать, что делать теперь? Крутани нещадный пожар по селу, каждую крышу вздыбь, все улицы охвати — и такая беда-страсть была бы легче. Ушел тогда на фронт и Андрей Егоров, плечистый, жилистый бригадир-умелец. Помнит Любаша, как поглядел отец на нее, как, вздрогнув, поцеловал. Еще крепился. А как дошел до Марийки, тут и не выдержал. Утер ладонью мокрые глаза. Но более всех Васятку держал в своих крепких руках, словно вот всего вобрать в себя хотел и унести с собой. Чуть замкнув себя, сказал старшему: — Теперь, Петяша, ты главой семьи будешь! И за отца и за мать останешься. Не обижай малых!.. Может, еще возвернемся вскорости. Может, и до фронту еще не довезут нас, как ему, Гитлеру, гаду, все зубы с челюстями вышибут!.. Знал бы Андрей всю правду и как оно все обернется, в каких странах побывает, сколько смертей он увидит, прежде чем сбудутся его слова! Ушла машина от правления с полным кузовом самых здоровых, самых молодых мужиков. Уезжали с песнями. Легче с ними: не так слышно, о чем душа-то кричит у каждого. А которые вслед махали — у этих были другие песни, эти скорее по домам расходились, в одиночку-то вроде легче горе глушить. А на другой день еще машина ушла, и третья за ней... Обезлюдело Немишкино. Вскоре начали нестроевых да подростков в лесхоз набирать — сосну валить, на станцию переправлять. Много тогда потребовалось крепежного леса на блиндажи да на другие оборонные объекты. Вызвался и Петяша в бригаду лесорубов. Раз глава семьи — засучивай рукава, зарабатывай. А в жизни-то так: где тонко, там и рвется, там и трещит. Погорячился Петяша на рубке, и придавила его стволина неподъемная. И хотя успели его до больницы на машине довезти жи-вого, а оттуда — в областную, но обратно не вернулся он. Без родных похоронили на неведомом кладбище. Пришлось тогда Любаше и за отца и за мать хозяйничать. А годков-то было маловато, и росточком не могла она похвалиться. И все остальные егорята — лесенкой к земле. Алеша почти вровень, Варя — тростинка худенькая, чуть повыше плеча, Марийка в первый класс пошла. А болезненный, синеватый Володя и большеголовый Васятка, крепыш и задира, — эти еще в рот глядели, еще присмотра требовали. Идет Любаша к Флегану, к председателю, а сама себе шепчет: — Только бы не расплакаться, как говорить начну!.. И хорошо бы еще, гадала, на ферму попасть. Зимой-то возле скота теплее. А закалится — покажет, какая она малолетка! То ли от родителей передалось, то ли учителя и книги прочитанные взрастили в Любаше гордость, крепкую, чисто вот камень-гранит. А может, еще тверже, затаенную, никому не ведомую. Никогда и ни у кого Любаша не списывала в школе задач и сочинений. А при ответе урока если запнется и услышит подсказку, то опять же — не повторит чужого. Попросит мать дочку убрать избу — абы как не сделает. Все протрет и везде выскоблит, где и не требовалось. Иной раз размечтается и такие смелые порывы взвихрит, на такие дела разгорится, что и чапаевская Анна удивилась бы, узнав, какая Любаша растет. А ведь по виду-то тише и слабее цветка полевого синеглазого. ФЛЕГАН АКИМЫЧ А в том часу в правлении, в комнатушке, прозванной кабинетом, хмурился Флеган Аки-мыч. Брови у него кустисты, а теперь еще и шевелились — и вверх и вниз, и складка меж ними овражилась. Разложив на столе ведомость и разные памятные бумажки, наспех написанные, старик подсчитывал зерновые запасы артели. Председателем колхоза Флегана сделала война. А до него был Ларионов, совсем молоденький. Только институт кончил и как-то сразу укоренился в селе. И народ полюбил его за простоту, душевность — и послушать других умел, и совет дельный дать. Да вот срочно вызвали в военкомат. Успел он только печать правленскую Флегану. заместителю, из вагона кинуть да рукой помахать жене и дочке. Женато выше подняла Свету, чтобы заприметила отца. Но где уж там примечать ей, когда и зубки еще не прорезались. Все вожжи подхватил тогда седой: и за преда, и за секретаря партийного, и за себя, заместителя. По хозяйству-то он все знал и умел: и как пахать, и как скот нагуливать, и как стога метать. И каждого человека в селе знал: на что годен, как в жизни и в делах ловчит, куда днем ходит, куда ночью. Но ведь и бухгалтера вслед за Ларионовым на фронт проводили! Так что приходилось теперь седому вникать еще и в документацию, заводить учет собственной системы. Поневоле задвигаешь бровями! Не такой уж шустрый был он по арифметике в церковноприходской школе. Да и ту не кончил: поп вышвырнул. Уже три месяца судорожно лихорадят фронты. Каждый день скупятся сводки, будто не так уж страшно крошится страна. А на карте, утыканной флажками, что висит в правлении, отваливаются область за областью, город за городом. И каждый день ожог за ожогом в душе. А как начнут дикторы еще пояснять, что-де прут силы превосходящие, немыслимо оснащенные, то и еще горше. Хватанул Флеган в те дни забот. Урожай вызрел выше всех прогнозов. Будто в оправдание поверья, что перед войнами всегда хлеб родится. Безо сна и передыха немишкинцы косили его комбайнами и косами, возили на лошадях и коровах, а потом и по стерне подбирали все до пророщенных колосков. А в бригадах-то были одни женщины: 'домохозяйки, старухи квелые да школьники. А кто покрепче да посмышленее, те ушли в МТС на тракторах работать, машины, инвентарь ремонтировать. Соберет Флеган домоседок и казнится с ними. Иная век лошади не запрягала. Все показывай председатель: и как доить, и как взнуздывать, и как телка из коровы тянуть. С непривычки-то и надрывались, тогда и самое работницу вези в больницу. Но все же управились с уборкой. И о будущем урожае побеспокоились. Осенью после первых дождей зеленя раскустились, обнадеживали. С великой хитростью и изворотливостью Флеган отвоевал малую часть хлеба на выдачу колхозникам. Сказать наглядно, на трудодень причиталось полстакана зерна. Хошь — сразу ешь, хошь на ужин зернышки отсчитывай. Поежившись, Флеган отсыпал от полустаканов, может, по щепоти. Из них вот и фонд составился в несколько центнеров. Самыми крепкими замками и строгостью решил Флеган сохранить эти центнеры до весны на общественное питание. Понимал старик: за зиму люди отощают, подчистят все свои запасы в ларях и кадках. И тогда без общественного приварка не то что пахать, а и до поля дойти не осилят. Вроде все распределил. Но что-то передумал и снова начал перекидывать граммы из кучи в кучу. То один фонд потяжелеет, то другой. А на душе все темнее. Уже не сумерки там, и не ночь, а как вот в том могильном рву, из которого когда-то выползать пришлось. И без того Флеган был страшноват, а теперь совсем неподступным казался. Высокий, худущий, изогнутый, одноглазый и без левой руки. И вдобавок — грозно взъерошенная, седая гущина на голове. Чем-то напоминал он застарелый, годами усохший березовый ствол, который до треска гнули, да не сломали, рубили, тесали, да не осилили. Только топор о сучья зазубрили. Про то, как Флеган растерял глаз и руку. в селе легенды сложены. Если верить всему, то человек он дерзкой отваги и силы был. И в огне горел, и под расстрелом стоял, а ночью потом из-под трупов выбрался. Плетями беляки истязали его, а он снова в их штабы пробирался и «языков» доставал. Как-то раз Андрей Егоров обедал с Флега-ном в районной чайной и спросил старика: — Акимыч, признайся откровенно, правду ли люди говорят о твоем героичестве? Флеган смущенно улыбнулся, допил стакан пива из тяжелой стеклянной кружки и сказал: — Брехня! И глаз и руку потерял я по своей дурости. С попа началось... Принесли родители меня шло в младенчестве в купель окунуть. А поп с отцом моим контрил. Вонзился он в отца: «Когда должок-то за похороны Фе-досьи — это бабки моей — отдашь?» Отец божиться стал. «Расплачусь, говорит, сполна, как хлеб после урожая продам». Тогда поп сунул нос в святцы и нашел, что хотел. «Нарекаю, говорит, сына твоего Флеганом! Чтобы, значит, всю жизнь ты и вся родня помнили, долги отдавали». — А как подрос я, ишо и из школы изгнал. И тогда я зарекся перед ребятами, что намалюю на доске рожу свиную и краской напишу: «Поп-балда!» И что эту вывеску повешу на карнизе его углового окна. Пусть люди идут в церковь с той улицы и с другой и веселятся, что поп их — балда. Флеган Акимыч еще припомнил, усмехнулся и продолжал: — Дождались мы, значит, ночи, когда и в колотушку стучать перестали. Залез я в поповский палисадник и карабкаюсь по водосточной трубе выше. А ночь-то была душная, чисто весь день баню топили. И окно у попа чуть открыто. Я захотел узнать: нет ли кого в горнице? А поп был хитер и чуткий — строже собаки цепной. На подоконниках держал он в стаканчиках соль с перцем и разными там отравами. Для обороны, значит, воров боялся. Услыхал он шорох и подкрался неслышным тигром. Я только голову в окно и глазами шарить начал, он мне и метнул отравой-то. Правый я успел закрыть, а левый залепил мне. Я, конечно, сразу кувыркнулся со второго этажа в едучую крапиву. Вот и лишился глаза по дурости. Поп ишо хотел, чтобы меня в сибирскую каторгу. А попадья отговорила. «Хватит с него, сказала, стервеца, что глазом поплатился. А то откаторжанит, раскуют его от цепей, и он всех нас перережет!..» Егоров увлекся рассказом. Еще две кружки жигулевского заказал. — И руку по дурости потерял, — досказывал Флеган. — Под Царицыном это было. В гражданскую ишо. Хоть и одноглазый я был, а за меткость стрельбы взяли меня добровольцем в Красную Армию. Пошли мы, значит, в глубокий тыл разведать дислокацию Врангеля. Там казаки-беляки нас и накрыли. Они ишо далеко скакали, надо бы обождать, а я поторопился. И два выстрела зря трахнул. А как дошло до горячки, я прицелился, чтобы наповал, а в нагане-то: тю-тю!.. Кончились патрончики. Он, беляк-то, и рубанул меня палашом, леву руку с разломом кости. И конь его гнедой ишо потоптал подковой меня... А если бы я с разумом расходовал боеприпас, так уж не подпустил бы! И может, биография моя пошла бы совсем по другому пути... Может, и рабфак бы окончил, и курсы повышенные... Флеган задумался. Вышли из чайной. Уже на улице, на скамейке, докуривая цигарку, старик рассудил: — А подвиг-то, выходит, не я, а коновал Трофимов Ерка свершил. Отыскал он меня ночью. Беспамятным я валялся и кровью истек. Видит, что рука уже ни к чему мне. Он ее и отхватил по самое плечо своим острым коно-вальным ножиком. И своей рубахой перевязал меня. Да так и дотащил до лесу. А как начал я соображать разумно, спросил.спасителя: «Ера, выживу или нет?» А он, Ерка-то, был горазд на ответы. Ощерился: «Выживешь! Я, говорит, за свой век, может, тысячу бычков, жеребят и боровков охолостил. И бог миловал, чтобы со смертельным исходом... А твою руку я резал даже с обезвреживанием. Флакон у меня есть...» Не любил Флеган хвастаться, свою личность выставлять. Что было, то прошло. И всегда с усмешкой над собой, вроде не подвиги были, а забавные приключения. ...Подошла Любаша к правлению, и робость охватила ее. А перед дверью кабинета еще более. Но все же подстегнула себя и, тихо открыв дверь, вошла. Глядит удивленно, как председатель бровями озорует. То один пучок вскинет, то другой в соседи к нему. А то оба куста в грядку сдвинет. Не заметил он вошедшую. И все что-то шепчет и в памятную книжку вносит из ведомости. На столе у него была еще шестереночка маленькая. Потом уж поняла Любаша, зачем эта железна на столе. Когда Флегану требовалось что-то на листке написать, а левой-то руки поддержать нет, чтобы бумажка по столу не елозила, тан он накладывал на уголок эту шесте-реночку. Увидев Любашу, председатель поглядел на нее, чуть повернув голову влево. Он всегда так поворачивал, как петух, когда надо было что-нибудь в упор рассмотреть. — А, Любаша! — глуховато сказал. — А я тебя, дочка, сразу-то и не узнал. Богатая будешь! Ну, ты садись, говори, как твоя бригадка живет? Все здоровы? Флеган приготовился услышать слезный рассказ. Но голос у Любаши даже не дрогнул. И малой тучки не появилось в ее синих просторах. Переступила с ноги на ногу и сказала: — Ян вам, Флеган Акимыч, по делу... На работу мне надо. Что я сиднем-то сидеть буду!.. Флеган вроде бы улыбнулся, но не очень радостно, уставился в окно на безлюдную улицу. А там ничего интересного. Только курочку одну беленькую увидел. На дороге копалась, будто что потеряла. Спинка у несушки была чернилом помечена. Хозяева для отличия от чужих это сделали. «Немного тебе жизни осталось, — подумал Флеган о беленькой. — Упадет снег — и отрубят голову, чтобы не кормить зиму». Что-то хлынуло на него пасмурное. Желтыми, обкуренными пальцами потер щетинку- на подбородке и сказал хриповато: — Значит... работать хошь?.. Только теперь он пригляделся еще и к одежде Любаши. Сапоги на ней не по ногам: видать, материны. И юбка длинновата. Неужели в сундуке уже голо? И что-то опять запершило в горле. — Так, говоришь, работать? — Их, ртов-то, как на ферме!.. Сама шеста, — сказала Любаша. — Под лежачий-то камень и вода не течет... — Не течет! — подтвердил Флеган. Принялся нервно потирать подбородок, а он корявый, что камень серяк, белым пеплом обсыпанный. — Большой перетерпит, а малый как встал, так и вопит и теребит: кусок ему подавай!.. — Такая уж у их специальность, — согласился Флеган. — Я вот тоже... троих вырастил. Испытал, как в люди-то их выводить! Будут ли они кормить меня, когда с фронту вернутся... — Это верно!—подлаживалась Любаша.— С малыми горе, а с большими и совсем криком кричи!.. Флеган снова обошел взглядом девушку. Что это лопочет она, будто жизнь уже прожившая? А ведь она подневестушка!.. Старик перемахнул через год-другой и увидел Любашу в самом желанном возрасте — всю в белом, с предрассветной синью в глазах, той самой синью, что может и грозой обернуться и знойно-радостным блеском урожайного лета. Аж встрепенулся старик — золотая была бы невеста для младшего Федора. И опять ему все три сына вспомнились, будто три иголки сердце кольнули. Сказал по-отечески: — А ты, Любаша, садись! Еще настоишься... Еще рада будешь присесть, а придется стоять! Жизнь — она такая; одним крылом манит, а другим — бьет... Что-то совсем расстроился старик. Начал спешно закуривать. Любаша засмотрелась, как ловко Флеган все проделывал одной рукой. Вынул из кармана пиджака коробку. Играючи, от крыл ее большим пальцем, оторвал от газетного сверточка косинку бумаги. Прихватил хвостик обрывка губами, начал скручивать пальцами тонкий длинный кулечек-самокрутку. Изделие получилось удивительно аккуратненьким. Любаша и обеими рунами не смастерила бы так, Флеган согнул кулечек коленцем и начерпал в него махорки из коробки. А когда цигарка задымила, старик открыл форточку и погнал наружу сизую ядовитость. А тем временем раздумывал: «Если будет в колхозе работать, что она получит? Щепотки? А ртов-то действительно ферма! Да и какой прок от такой работницы?..» Начал телефон крутить. Поговорил с сельсоветом, с больницей, с артелью инвалидов — нет ли подходящей работы для девчушки. Но чтобы и заработок был — небольшой хотя бы. Слушая, как Флеган разговаривает, Любаша догадывалась, когда ниточка рвалась, а когда скручивалась и крепла. И лицо ее то светлело, то вновь мглилось. ПОКАТИЛОСЬ КОЛЕСО ПОД ГОРУ Марийка забралась на плетень, поглядела вдоль улицы. Взмахнув руками, точно крылышками, спрыгнула. — Пропала Любаша! — затревожилась девчушка, потирая ушибленное колено. — Поди Флеган-то в поле ускакал, а она теперь ждет-рассиживается ... — Ее и на цепи не удержишь, если без дела! — возразила Варя, выворачивая лопатой перепутанное корневище с землей и крупными желтоватыми клубнями. — Поди, уже в бригаду ушла и наработалась!.. Егорята устали рыть картошку. Сели у плетня на траву и заспорили, куда Флеган пошлет Любашу. — Хорошо бы на плантацию! И рядом с домом, и бабка Матрена звеньевой там., — рассудила Варя, соскабливая щепкой с рук черную сыроватую землю. — Нет, лучше водовозкой! Весь бы день на бочке каталась! — И Володя-беззаботник показал, какое это удовольствие водовозничать. Расставил ноги и приседать начал, вроде на бочке трясется, коня погоняет. — А я бы на птичник попросилась! — тоненько чирикнула Марийка. — Развела бы цыпляток пуховеньких полну ферму и караулила их от коршунов... Володя усмехнулся. — Коршунов надо ружьем отпугивать! А ты и стрелять-то не умеешь. Будешь в небо палить попусту. — А еще лучше — бригадиром заместо отца! На Граче бы верхом ездила! — всех перекричал Васятка. — На каком Граче? — А которого отец обучал... — Опоздал! — Володя насмешливо глянул на младшего. — На Граче теперь уже пушки на фронте возят... Поспорили и согласились: главное, чтобы Любаша больше хлеба на трудодни получала. — Вот заработает воз муки, тогда будем каждый день блины и оладушки печь! — размечталась Марийка. — А мешок муки продадим на базаре и всем туфли купим! — А мне сапоги! — потребовал Васятка. — Отец давно обещал. Ждать измучился... — И мне мама пальто обещала! В школу ходить не в чем... — захныкала Марийка. — Варька носила, носила пальто, а теперь мне обтрепочки... Варя посмеялась: — А еще что надо? Сейчас список буду составлять! Может, ному платочек купить — слезы да нос вытирать?.. Все переглянулись и посмеялись. Тут и Любаша пришла. Улыбчатая. Значит, хорошая работа попалась. Значит, удача! — Договорилась! — радостно вздохнула Любаша. Скинула платок с головы, вытерла потный лоб. Видать, бежала, чтобы скорее новость донести. Отдышалась и глядит на егорят синими радостями. Отгадайте, мол. — На птичнике будешь? — выскочила первой Марийка. Всей душой хотелось ей, чтобы сестра на птичник пошла. Жила бы среди теньких пушинок, черноглазок, слушала бы беспрерывный писклявенький щебеток. А растут-то как быстро! То вот в кулачке умещается, а там уже несушка важная, или кавалер-петух красным гребешком-беретом похваляется, с кем бы подраться, побороться, ищет. Зернышко найдет— всех кур сзывает: «ку...ку...ку...кушайте». — Нет! — разуверила сестренку Люба-ша. — У нас теперь и птичника не будет. Их, кур-то, кормить нечем, трудодни-то они не клюют, а зерно все сдали... — Значит, в правление уборщицей пойдешь? — Марийка разочарованно хмыкнула. Даже думать о такой участи не хотелось. Одно время их мать отведала этого счастья. Каждый день мыла заплеванный пол, окурки из всех углов выгребала. И хотя повесили в коридоре объявление, чтобы труд уборщицы уважали, но все равно плевали на пол и бросали окурки. И ноги никто о решетку перед крыльцом не вытирал. Несли грязищу в комнаты, будто назло. Вот убрал бы каждый хоть раз в неделю правление, да так чисто, как мать делала, так и уважали бы труд ее. — Выдумала — уборщицей! — замахала черными руками Варя. — Лучше телят пасти!.. Посветлела Марийка, как узнала, что Люба-ша и от уборщицы отказалась. — Буду работать в связи! — призналась старшая и глянула победно на малышей. Егорята глазами стрелять: что это такое? Может, еще хуже уборщицы? — Я знаю! — захлопала в ладоши Марийка. — Будешь корзинки и маты связывать в артели слепых? Да?.. А мне хорошенькую корзиночку сплетешь по грибы ходить... — Любаша, не надо к слепым! — устрашился Володя. — Ослепнешь с ними, чего тогда делать будем?.. Любаша призналась: — Почтальонкой буду... в отделении связи! Понимаете?.. Шумно стало. Счастье-то какое подвалило сестре! Даже Варя от радости зацвела. А ее не так-то легко удивить. Всегда она печалится, беды разные ждет. А теперь и она плясать готова. А малые совсем от радости куролесить начали: кувыркаться, кричать, руками размахивать. Ведь каждый день будет Любаша теперь по немишкинским улицам расхаживать! И все будут ждать ее: не несет ли весточку желанную! А если устанет, так ведь можно на траву присесть — отдохнуть. Посиживай сколько хочешь, почитывай журнал, картинки разглядывай, как на фронте храбрые санитарки из огня раненых спасают, как под немецкие танки солдаты гранаты мечут, а разведчики «языков» достают. - Но я буду не только письма, газеты и журналы разносить, а и денежные переводы! — похвалилась Любаша. Еще звонче голоса: — И переводы денежные?! — А посылки будешь разносить? — Нет, не буду посылки. Только извещения... А за посылками сами адресаты должны на почту приходить, сказал начальник связи, — разъяснила Любаша. — Вот повезло!.. — Это Флеган тебе помог устроиться?.. — И я с тобой буду денежные переводы разносить! Одной-то трудно... Еще не осилишь! — вызвался Васятка, боясь, что другие перехватят. Он всегда готов помогать Люба-ше. — Давай сегодня начнем разносить! Сестра начала охолаживать: — Ты за мной не поспеешь! — Я не поспею? — обидчиво крикнул малыш. — Да ты запалишься, пока догонишь меня! И на машине будешь, и на велосипеде... даже на мотоцикле... и не поддамся!.. — Но ведь мне придется разносить адресатам не только в Немишкине, а и в Елшанке, и в Озерном, и в Корнееве. Это тебе не до Камышинки слетать, искупаться там... Васятка совсем очумел от радости. И другие распалились не менее. Обегать столько деревень за день — да такого счастья и за неделю не придумаешь! Все село теперь иззавидуется Любаше. И даже им, егорятам, от той славы вдосталь привалит. Не у каждого сестра-то почтальонкой бывает. — Надо отцу написать, что ты в связи! — подсказала Марийка. — Вот обрадуется. — Лучше телеграмму! — перекричал других Володя. — Телеграмма скорее дойдет!.. Только Варя что-то задумалась. — А платить-то много будут? — тихо спросила она. И как бы застыдилась, что о таком пустяке заговорила. Тут и Любаша сникла. Не так уж много пообещали ей. — Елшанка и Озерное будут платить просом и рожью. А Немишкино и Корнеево — трудодни начислять... — как-то безрадостно пояснила Любаша. Но малышей это не озадачило. Ведь главное — это бегать по деревням да разносить денежные переводы. А проса у них еще два ведра есть. И полмешка муки в чулане. И немного мяса соленого осталось... А война кончится, отец возвратится, и все тогда наладится, все покатится, как колесо под гору... Еще темным-темно, а сна уже нет. Вскочила на льдисто-холодный пол. И скорее голые ноги в старые отцовские валенки. Бегать в них по деревням нельзя — тяжело. А по дому — спасали. Любаша разворошила золу, нашла живые угольки, в темноте они светились глазами-золотинками. Обложила их газетной бумажкой, стала прерывисто раздувать. Вспыхнул огонек и озорно побежал по газетному обрывку, перескочил на фитиль моргалки. Девушка довольна: первая маленькая радость — не надо бежать к соседям за угольками. Раз-раз — и умылась. Расчесала золотисто-каштановые волосы, быстро заплела их в тугую косу. Хватит прихорашиваться — сто дел впереди! Запылал в печи хворост, подсушенный, податливый огню. И сразу — праздник, будто набежали в избу нарядные подружки: одни белее облака, другие в золотом да в луговом цветастом. Захороводили! И у каждой заветная тайна в лучисто-пугливых глазах. Слышится и Любаше шепоток. Из жаркого пламени доносится. «Видишь, какой я сильный?.. Дрова-то, ветки топором рубила, через колено гнула да ломала, и не каждый сук поддавался тебе. А я, гляди, играючи все в пламя ярче всех зорь, в ожерелья самоцветные, в тепло!.. Со мной в любой мороз не пропадешь... Погляди на себя, как зарумянилась, милая!.. Тянись ко мне, не бойся, не обижу! Весь день будешь помнить ласки мои!..» Но некогда девушке в сердце-то заглядывать, о счастье гадать. Сунула чугунок с картошкой в слепящие вихри. И хотя жалко Варю и Алешу подымать, растолкала. — Вставайте! За водой идти надо... А ты, Варя, за картошкой последи. Рассыпчатая, как дойдет, сразу развалится в кипятке. Да свеклу почисть и поставь на жар... Что полегче — малышам, потяжелее — на свои плечи. Понесла корове ведро теплой воды. А на дворе вьюжная темь. Морозяка с ходу всю одежонку насквозь, как вот догола разбойник обобрал и люто с посвистом захохотал. Любаша бегом через двор и — в хлевушек спасаться. Здесь затишье. От коровы, от навоза тепло. Пока Солнышко жадно глохтала воду, Любаша почистила стойло, корму задала. Почему так назвали рыжую буренку, никто в семье не знал. Может, в знойный полдень в лугах на свет явилась. И первое, что увидела, было солнышко, ослепительное, ласковое. В его лучах обсохла и дрожать перестала. А может, когда-то рыжая и впрямь для семьи солнышком была. Это вернее. Сейчас-то она неказиста. Даже после отела да при вольных кормах чуть больше горшка молока дает. Иная добрая коза исхохоталась бы над таким достижением. Но для егорят и горшок ныне — большое счастье. Мать, бывало, часто твердила: — Доведется вам, девки, без меня доить — до капельки выжимайте. Самое жирное, самое сладимое молоко — в капельках-последках. А поленитесь — вымя загрубеет и пропадет наше Солнышко! И теперь как прибежит Любаша с разноски, первым делом в хлевушек: жива ли кормилица? Обласкает, поговорит с ней и тогда в избу. Управилась Любаша с коровой. Разделила молоко ребятишкам. И себе полстакана. Кипятку добавила, и теперь стакан забелел доверху. Да еще три картошки, и — весь завтрак. Стала одеваться, укутываться. Егорята окружили сестру, помогали, чтобы потеплее было. — Возьми мои варежки! — сунул Васятка. — На мои варежки надень свои — теплее будет!.. — И вот... шарф мой! Укутывайся... А я и без шарфа до школы-то добегу! — упрашивала Марийка. — Потуже подпоясывайся. Когда туго — теплее!.. Пока мчалась Любаша до почты, мороз все щеки ей исхлестал. Перетерпела. Разобрала письма по порядку, газеты. И опять на холод, словно в льдистую раскрашенную реку бултыхнулась. Плыви, спасайся теперь. А берег-то далеко-далеко: за тремя деревнями, за полями снежными, за лесом. В первые дни легко бегалось по лесным да полевым дорогам. А как прорвались осенние водопады, тут и материны резиновые сапоги не спасали: то глубокое болото дорогу преградит — за версту обходить приходится, то сапоги из клейкой грязи не вытащишь. Пока одолеет перебежки от деревни до деревни, вся измокнет от дождя, все жилы порвет. А пришла зима, подули белые злобы, как вот сегодня, так и вовсе страшно. Где почтовый ящик прибит, там легко. Сунула письмо в щелку и — дальше. Но ящиков у адресатов мало. А совать письмо под дверь да под щеколду, как до нее почтальоны делали, Любаша не могла. Стучала, дозывалась хозяев и вручала. Каждому вежливо говорила: — Пожалуйста, получите письмо! — И старалась угадать, доволен ли адресат обслуживанием. Одну улицу обежала, вторую, третью. Осталась последняя. Но и силенок и терпения — одни остаточки. Все вымерзло. Того и гляди, как закоченевший воробей, упадет на дорогу и не поднимется. И все же не сжалилась над собой, ни в одну избу не зашла погреться. Обслужила Не-мишкино и сквозь секущие вихри что есть силы помчалась домой. Первую половину дневного обхода осилила. А остальные деревни уж как-нибудь... Ворвалась в избу и скорее щеку оттирать. Нет, не обморозилась — тоже хорошо. Кое-как руки размяла. Хоть и чужие еще, а уже держат, повинуются. Отдохнуть бы теперь, но некогда. Надо обед готовить. Скоро Алеша, Варя. Марийка из школы прибегут. Поедят горяченького и — уроки готовить, пока светло. При моргалке-то уж какое там занятие. Если у нее учеба оборвалась, — хоть бы в техникум хотелось-то! — так пусть они побольше света увидят. До обеда дома хозяйничали Володя и Васятка. Тоже молодцы: беды не натворили, избу не сожгли, не выстудили. И даже картошки на суп начистили! Похвалила, гвардейцами назвала, конечно, трудового фронта. Они и грудь вперед. И глаза что ягоды сизые, дождем омытые, солнцем насквозь пронизанные. Много раз примечала Любаша, что похвала лучше вызывает в ребятах усердие, чем ругань и ворчание. На обед чаще всего пекла блины: быстрее готовить их. Да и что другое придумаешь? Все отцовские припасы до зерна замели. А недавно под окончательный расчет за родительские трудодни еще два десятка килограммов ржи и проса получили. Так обрадовались тогда, словно война кончилась и все беды с ней. Хотела Любаша отнести эти самые килограммы на мельницу. А прикинула, сколько за помол возьмут, решила: сами в ступе истолчем. И теперь егорята брали у бабки Матрены тяжелую дубовую ступу. На целый вечер занятие: один устанет толочь, другой подхватывает, до поту старается. Муку, конечно, не просеивали — вместе с отрубями в квашню шла. Лишь бы больше! Счастье еще, что своя картошка, хранимая в яме под полом, выручала. Если б не она, давно бы изба опустела и ветер снег заметал бы в разбитые окна. Уже случалось такое в Немишкине. Бросали люди избы: кого на бугор отнесут, а кто в город — поближе к продовольственным карточкам. При отце, при матери блины затирали из чистой гречишной да пшеничной муки. Всю ночь в тепле всходили они, силы и сласти набирались. И со сковороды снимались они пышными, зажаристыми. А еще макали их в сметану, маслом мазали — то подсолнечным, то сливочным. Кто хотел, сахаром посыпал, кто — солью. И так и этак — объедение! А нынешние-— одно название. Одна картошка в горшке-то замешивалась тертая. А муки всего горстку Любаша посыпала, и не всегда полную. Только для духу, для обману самих себя. Сначала Любаша всем по блину раздавала. С первой сковороды, конечно, Васятке. Ему скорее расти надо! Труднее всего ему от беды уйти, если что грянет. Вдруг да забросят в Не-мишкино на парашютах банду-эсэс, и начнут звери жечь подряд избы да разбойничать — кого в пламя, кого на сук. Вот и придется в лес бежать, в мерзлые норы зарываться. Большой-то перетерпит, а каково малышу? Хоть он и храбрится, что в партизаны уйдет, да уж какой из него вояка! Вот и сговорились егорята: первый блин — малышу, а когда суп, опять ему погуще половником со дна. Заморят голод, тогда терпеливо ждут, глаз не сводят, пока Любаша весь горшок не перепечет. И тогда начинается продолжение дележки — вторая серия. Уже не по возрасту идет раздел и не по заслугам, а по-братски, поровну. Разно получалось: то по блину и по четвертушке добавочно, а иной раз и сытнее доставалось. Да еще по тарелке картофельного супа, только для видимости заправленного луком, пережаренным на капельке подсолнечного масла. И весь обед. И снова Любаша сумку на плечо! Теперь в дальний обход: в Елшанку, в Озерное, а оттуда в самый угол, в Корнеево. Вышла почтальонка за немишкинские огороды, тут и началась поземка. Нигде никакой задержки ветру. Чем дальше, тем сугробистее дорога. Один одолеет, а другой еще выше, еще сыпучее. То лицом на ветер идет, то боком, а то спиной вперед. Чуть отдохнет грудь, наберется тепла, и опять бегом от столба телеграфного до столба другого, такого же прямого, равнодушного. И никакой самой маленькой защиты не дают эти громадные прямые кнутовищи. Не передохнешь за такими. Только проволока гудит, будто плачет. Словно говорят по тем проводам об одной смертной печали, об отходах на новые рубежи, о превосходящих силах врага, о тревожных, мертвящих душу слухах. Еще хорошо, что отцовы штаны себе ушила. А первое-то время мороз так коленки леденил, накаливал, что всю ночь после знобило, судороги мучали. И так еще бывало: упадет в снег и ревмя ревет. Вроде чуть полегчает, и снова бежит, как все равно дом свой увидела в пламени, спасти малышей рвется. Но случались такие упадки только при без-людии. А покажется человек — так и малой слабинки не выдаст. — Пожалуйста, получите письмо! — и весь разговор. Вроде и мороз — удовольствие. Никто еще не видел даже крохотной слезинки на ее обветренных, опаленных морозом щеках. И в глазах одна синяя затаенная суровость. А иногда, передрогнув, начинала злиться. И зачем это люди столько пишут? Иные чуть ли не каждый день получают по конверту да по два. Другое дело, скажем, когда дети отцу на фронт или отец, замерзая в окопе, пишет окоченевшими пальцами, словно кровью выводит, что еще малость отошли по приказу, что изболелась душа от этих оборонительных боев и о детях-полусиротах. А ведь иные ради забавы бумагу-то переводят! Разные сплетни да слухи размножают. Здравствуй, прощай, крепко целую!.. Прошли бы вот все деревни, так узнали бы, как он, морозище, целует, своими синими, льдистыми, чисто железными клещами дерет! А еще жалуются, что хлеб с отрубями, перловка да горох надоели... А егорятам теперь хоть бы горсточку гороху, хоть бы по ложечке перловой-то каши!.. Несет Любаша эти жалобы, и каждый конвертик будто тяжелеет в сумке. Отмахнется, точно от наваждения, и снова вперед. И на столбы уже не глядит, и на солнце, морозным туманом окутанное, холодное. — Все одно... в... вы...выдюжу!.. Но, видно, еще не все испила девонька. Еще жизнь подбросила ей в этот день. Принесла Любаша письмо Настасье Заболотневой. Вошла в избу. Думала: хоть несколько глоточков тепла дыхнет. — Вам вот, тетя Настя, пожалуйста, письмецо! — И глядит с улыбкой: довольна ли ад-ресатка обслуживанием? Только улыбка у нее кривенькой получилась. Так и передергивала ее дрожь. Обрадовалась Настя. А на руках у нее малышок — к груди присосался. И еще двое сопливеньких, видать простуженных, крепко за юбку схватились. Глядят эти нижние на девушку недоверчиво, пытливо. Вроде, дескать, и небольшая она и безобидная, а кто знает, вдруг да пришла она из того леса страшного, которым мать частенько пугает их. — Прочти-ка, Любаша! — попросила хозяйка. — Плохо я письма-то его разбираю. — Да у ме... меня уже руки... не владеют!.. Не держат... — отстукала Любаша зубами. Но все же вынула из конверта бумажку. А письмо на машинке отпечатано. И так все ясно, что и не читая поняла: похоронная! Не одну такую вот доставила адресатам. — Что... это там?! — ахнула Настя. Словно что-то пронзило ее. И голос уже не тот. перехваченный. А Любаша глаз поднять не может. Трясется среди избы. Прошептала: — Тетя Настя... Похоронная!.. — Что... что?! — крикнула женщина. И словно все стекла вдребезги, и не снег белый в избу повалил, а дым удушливый заклубился. Вроде смеется Настя. Надо бы реветь, л она смеется. Чудная какая-то стала. — Похоронная... говорю!.. — Убили?! Яшу убили?! Он... — Погиб смертью храбрых... — еще тише пролепетала Любаша. А для Насти шепот этот громом громыхнул. И пошли сверкать молнии и градины подпрыгивать. И уже ни печи, ни стен невидно — все повалилось, все рушилось. И Настя вместе с полом, вместе с детьми начала клониться, как вот сосна под корень срубленная. Сначала медленно, а потом быстрее, быстрее и — хрястнула. Еще чуть — и малыша грудного раздавила б. Но Любаша успела, выхватила крошку. А те, что за юбку держались, завизжали. И под мать, на полу помертвевшую, хорониться начали. Лежит женщина на полу, только что старательно вымытом, выскобленном. И все сучки досок, как вот глаза выпученные, ужасом налитые. Страшно стало Любаше от этих глаз, немигающих, разрастающихся. Кинула она малыша на койку, подушками его с трех сторон оградила, чтобы на пол не свалился. А сама в дверь из избы метнулась. Только на улице вспомнила, что делать. К соседям ворвалась, крикнула: — Скорее к Насте!.. Беда с ней!.. — А что такое?! А Любаша уже на улице. К другим стучится, сзывает: — Насте помогите!.. Да живее!.. Кто только голову покрыл и прибежал, а кто и врастрепку через улицу примчался. Стали женщину в сознание приводить. Кофту на груди шире распахнули. Холодной водой на грудь и голову ей. И дверь настежь. Живой студеный воздух заполнил избу. Обвела Настя соседок мутным, гаснувшим взглядом, будто припомнить хотела: где видела их, что за люди? И забилась, словно рыба на берегу. Но теперь уже со слезами. Значит, полегчало, хотя и кричала она надрывно, с воплями. Женщины взялись утешать ее: — Не одна ты, Настюшка, в беде-то такой!.. — А может, еще ошибка... — Точно! На войне-то на нынешней все как вот в котле кипит. Записали: мертвый. А он. . может, отстал где... — А может, в тылу базы фашистские взрывает. Еще и героем возвратится!.. Но чем больше утешали, тем громче кричала Настя. И на Любашу еще начала: — Лучше бы не приносила!.. Хоть бы годик надеждой-то пожила, что вернется он к детям малым!.. Хуже гадюки ядовитой подсунула ты мне!.. Тут и Любаша не выдержала, самое больное обожгла Настасья в ней. Громче обезумевшей начала душу рвать: — Сама с пятерыми маюсь!.. Последний-то раз написал папаня: за едину крошечку жив остался!.. А врачи опять залатали, и снова в огонь вернулся... Уже сколько месяцев бьются-бьются, а все отходят и отходят!.. Ушла Любаша от Настасьи и уже там, за деревней, доревела. А идти через лес надо да сквозь вьюгу. А лес уже черный, темнее неба. Последние просветы застилали тучи. Вспомнила девушка, что сделать надо. Свернула с дороги. Под самые сосны пошла по глубокому снегу. И все на сучья глядела. Один ло-пастый нагнула — треснул, сломался, снегом запорошил. Другой оказался покрепче. Но и Этот поддался, как пригнула посильнее. И все в одну кучу швыряла их. А потом вынула из кармана веревку. Стянула веревкой вязанку веток потуже и опять на дорогу вышла. Живой о живом. Надо будет сегодня избу хорошенько протопить решила. В такой мороз перезябнут малыши и еще заболеют. Новая беда прибавится! А вязанку принесет — и отцом запасенные дрова подольше сохранятся. Кто знает, какая зима будет? Вдруг да распластается на две-три лишние недели! Несет Любаша вязанку, из сил выбивается. 'Сбросит хворост, отдышится, а взваливать начнет — совсем неподъемно. Хоть бросай на полпути. И так бывало: уже и село близко, а развяжет вязанку и половину в сугроб прикопает, приметит. Дескать, отдохну дома и за остатком приду. Несет Любаша хворост, покачивается, а сама подсчитывает, сколько ден до весны осталось, чем завтра кормить егорят. из каких средств обуть, одеть всех. И такой навал страшный этих забот, что как землю не обойти ей по таким вот сугробам, так и всех дел не переделать. А сама все идет, все покачивается, все чаще отдыхать останавливается... НИКОЛКА А утром егорята снова провожали сестру в обход. Снова ушла она за огороды. И то пропадет в снежных сугробах, то зримо зачернеет одинокой вешкой на дороге. Кому в конвертике свинца холодного принесет, кому солнца на многие дни. И опять: ближе к вечеру — злее вьюга. Точно вражины крылатые, мечутся облака по-над лесом, над крышами. Избы попригну-лись, не шелохнутся в сугробах. Ждут не дождутся, когда беда пройдет. Но все это только прощуп-разведка. А сам разгул будет черной ночью. Вот отступит полностью день, и тогда тучи занавесят и луну и звезды. В тот час и трахнут ярости. Наконец-то обошла Любаша Озерное, Ел-шанку, кончается и Корнеево. Одно письмо осталось — Числовым. Их изба на самом отшибе, словно коровенка обезноженная, от стада отставшая. Из сил выбилась и дрожит в сугробах. А рядом детеныш — сарайчик. А дальше — поле, за которым хмурился черный лес. Этой дорогой почтальонке еще часа два пробиваться до Немишкина. Зашла Любаша к Числовым, протянула хозяйке письмо. А рука-то и треугольничка удержать не в силах. — Пог...греюсь чуточ...ч...чку у вас... — дрожко перестукала девушка. Хозяйка подхватила письмо и торопливо подвинула табуретку к плите. — Поближе к огоньку-то! — Увидела, во что обута, одета почтальонка, головой покачала. — Ну разве ж мыслимо в такую лютость ходить в резиновых сапогах? Сбрось их! Отогревай ноги-то у огня. От плиты шел жаркий добрый дух. Любаше надо бы послушаться, стянуть с ног холодильники. Да стыдно было показывать свои латанные-перелатанные чулки и портянки. Но все же протянула ноги к огню, хоть так немного прогреются. И руками над плитой горячую ласку начала ловить, вроде на себя загребать. Похоже, огнисто-радостную весточку принесла Любаша Числовым. Светлела и утирала щеки женщина, читая письмо. На глазах хорошела. Вот как оно, счастье-то, человека красит! Дочитала и положила письмо на стол, на самый вид. Расспросила девушку, чья она, как живет. Конечно, Любаша не из тех, которые и встречному и поперечному все беды до дна выкладывают. Глядите, дескать, какие язвы ношу! Нет, вроде того, несчастнее меня! Рассказывала, что и все видели: отец на войне, а она теперь и за лейтенанта, и за старшину, и за младшего сержанта. Говорила так, будто не глыбы угластые и неподъемные на плечи давят, а одни забавы у нее. И всегда так отшучивалась. Но хозяйка, умудренная жизнью, и за шутками что припрятано, все увидела. Сама в молодости не сладко жила, самой приходилось копейке радоваться. Но голову тоже всегда высоко держала. — Да, тяжелый у тебя хомутик-то, девонька! Зато переживешь — крепенькой будешь. — А у кого ныне одни веночки? —- ответила вопросом Любаша. — Почти кряду хожу-гляжу — и еще потяжелее! — И то правильно, — согласно кивнула хозяйка и заторопилась — как же сразу не догадалась! — предложила гостье стакан горячего компоту и пышку, настоящую, хлебную. Компот на плите грелся в кастрюльке. Потом уж узнала девушка, что это сыну на ужин было приготовлено. А сын во дворе лошадь распрягал. Любаша от приглашений к столу всегда отказывалась, дескать, не попрошайка, хотя бы и валилась от голоду и туман в глазах плавал от слабости. А теперь, видно, расположила хозяйка. Чем-то даже мать умершую напомнила. Такая же вот была добрая к людям. А может, и последняя ниточка терпения оборвалась. — Спасибо!.. Холодно сегодня... Может, отогреюсь горячим чуточку, — прошептала и приняла дар. Раза два откусила от пышки и незаметно ее в карман. А компот отхлебывала и вроде бы с пышкой его. Жует, жует! Кажется, в жизни слаще не ела. И очень радостно было ей от той задумки, ради которой пышку припрятала. — И тебе спасибо за хорошую весточку! — благодарила хозяйка. — Давно писем не было... Так переживали! Думали — уже все... Сейчас Николка придет, тоже порадуется. Тут и ввалился он, весь снегом забитый. Оказывается, сын не под косяк дверной, как сначала подумала о Николке. Может, даже одногодок с ней, Любашей. Но, видать, крепче и в плечах не по росту широковат. Оно и понятно — мужик. Николка пристально поглядел на девушку, но не поздоровался. Возможно, постеснялся. Может, даже дух захватило от неожиданности. Бывает такое с молодыми. И сразу за письмо взялся. Даже шапку не снял, не отряхнулся. Тут же понимающе переглянулся с матерью. И такое полыхнуло по лицу, словно не почтальонка, а сам отец пришел и у плиты после фронта отогревается. Любаша тоже посветлела. Ведь это она прорвала вьюги, такой холодище претерпела и все же доставила в семью радость. Теперь такая радуга загорится здесь, и соседи, глядишь, душой-то отогреются. Коль Числова смерть не берет, может, и их кормильцы и сыновья костлявой не поддадутся. Из разговора Любаша поняла, что Николка работает на лошади: возит с фермы молоко на пункт, корма и воду скоту. Тоже от утра до ночи в обнимку с морозом. — Совсем разненастилось! — сказал он тоном взрослого, положил письмо, разделся и потянул к плите руки, сильные, мужицкие. А сам поближе к почтальонке, какая она? И что-то приятно царапнуло паренька в самой глубине глубин. Может, от его взгляда, а может, и еще от чего, но девушка вдруг затревожилась, что засиделась. Поглядела в окно. А на дворе — стихия! В полосах оконного света, упавшего на сугробы, суматошно метались и вроде бы дрались белые балахоны. То один кувыркнется в сугроб, то другой свалится. — Ой, как же дойду-то я! — испуганно вырвалось у Любаши. Схватила сумку и — на себя. Хозяйка тоже забеспокоилась. Метнулась в дверь и тут же возвратилась, словно в сугробе повалялась, вся обсыпанная. — Как с цепи сорвалась вьюжина!.. А ты, Коля, запряги Бомбу и подвези девушку-то. «Это бы хорошо!» — радостно подумалось Любаше. А сама наотрез отказываться начала: — Дойду одна!.. Сколько раз ходила... — Да я уже распряг Бомбу-то, — ответил Николка матери. А глаза явно озоровали. Дескать, вся ты в моих руках теперь. Возьму и не поеду, а захочу — за час до Немишкина перекину. Помолчал и опять начал разыгрывать: — Она на возу-то замерзнет, а я отвечай тогда в суде!.. Скажут: кто тебя неволил на такую крайность рисковать?.. Любаша за снобу схватилась. А хозяйка еще решительнее за рукав, с силой оттянула. — Да погодь ты!.. Он же смеется. Попусту наговаривает.. А ты быстрее гони, вот и не замерзнет. — Уже нагонял сегодня! — Ночь-то длинная — отдохнет. Николка подумал о чем-то своем и с нарочитым равнодушием посоветовал: — Пусть у нас переночует. А завтра на зорьке повезу молоко на пункт и ее доставлю. — И правда! Оставайся! — обрадовалась мать. Обежала избу взглядом. — Вон сколько места. На моей койке ляжешь, а я на лечи. Хочешь отогреться — полезай ты на печь. В такую темь да непогодь идти и с дороги сбиться не ровен час. — Что вы! — затревожилась Любаша. — Ребятишки на всю ночь рев подымут, если не приду... Нет, я быстренько добегу. Да и ветер теперь мне в спину будет. Совсем легко!.. Я уже привыкла к холоду... Николка понял: дальше играть нельзя. — Ладно уж... довезу! — вроде бы нехотя согласился. — И так и так отвечать придется... Еще замерзнет одна, опять же скажут: зачем отпустили?.. Любаша еще похрабрилась чуточку, но теперь только для виду, А сама рада-радешенька! Николка тоже прятал довольную улыбку, надевая шубняк. «Еще и дорогой поиграюсь», — думал. А что пурга, так это не в новинку ему. Даже интересно: проверит себя на выносливость. Весь день коченел на морозе: то за сеном ездил к стогам на луга, то за дровами для школы в лес. Можно сказать, до бесчувствия наработался. А теперь вот еще рейсик. «Посмотрим, Николка, какая броня у тебя, какой мощности сила воли!» — подбадривал себя паренек, ухарски надевая шапку. Когда сын вышел запрягать лошадь, мать, проводив его любовным взглядом, начала расхваливать: — Николка крепкий! Ничего не случится с ним. Весь в отца. Тому, бывало, что ни выож-нее, то лучше. Бывало, и в лесу ночевал... Как медведь, смастерит себе берлогу, и хоть бы что! И в проруби каждую зиму купался. Поспорит с мужиками на поллитровку и — бултых! Никакая хворь его не брала. Явился возчик. Вид его подтверждал похвалу матери. Голову держал высоко. Так боевито и кочет глядит, учуяв ястреба. — Собралась? Пошли! — подал команду. Нечего, вроде того, время терять. Мать еще раз ужаснулась, взглянув на резиновые сапоги почтальонки. Не по погоде обув-ка-то! Торопливо сняла с себя совсем еще новенькие валенки и Любаше их. — Надевай! Доедешь до дому, а обратно Николка захватит. Скидай же свою казню, пока ног не лишилась!.. — Верно! — поддакнул возчик. Сам он был тоже в валенках и поверх стеганки еще и шубняк. Любаша до страха застеснялась. Перед матерью было стыдно разуваться, а перед Никол-кой теперь еще более. — Нет, нет!.. Спасибо! Там же у меня меховушки еще,— сочиняла. — Теплее, чем в валенках мне!.. — Спасибо скажешь потом, как доедешь! Бери, говорю тебе!.. Наотрез отказалась. НОЧНОЙ ГОСТЬ Вышли на двор. И сразу снег в глаза и ветер чуть ли с ног не свалил. Николка вывел Бомбу за ворота. Пересиливая вой ветра, крикнул: — Садись! — В голосе ни страху, ни мальчишества. Знал, что делал, что ждет их. Вроде ты вся в моей власти, и я за все ответчик. Любаша неловко повалилась в розвальни. Лицо спрятала от ветра в воротник по самые глаза. А Николка стоял в санях. Похоже, геройствовал перед девушкой. А может, и не до шуток было. В такую завихрушку надо смотреть да смотреть подальше, хоть и знакома дорога. Бомбе, конечно, не хотелось уходить от дома, от затишки. За день-то, верно, набегалась. И сено недоеденное манило обратно в сарай. Но Николка властно гикнул на кобылу и погнал. То пронзительно свистнет, нагоняя страх, то вожжами по ляжкам. Боли от такого хлеста нет, а испуг нагонялся. Кобыла сразу дергалась и ускоряла бег. За лесом началось открытое поле. Летом здесь были кукурузные заросли. Початки убрали, а стебли не осилили. Теперь они вокруг себя снег сугробили. Но хорошо, что справа и слева стебли вешками качались. Дорога между ними проглядывалась. Ветер тоже помогал: хотя и люто выл, но дул в спину. А тут нежданно чересседельник оборвался. Бился, бился Николка — никак не связать: короткий и жесткий ремень был. Вот тебе и прокатил — ворчал на себя. И решился: снял с себя поясной ремень с серебристой пряжечкой, зубами оттянул лезвие складного ножа. — Держи-ка! — толкнул Любашу и сунул ей в руки пряжку. А сам взялся разрезать ремень вдоль. Теперь удалось заузлить чересседельник. Опробовал — надежно. Снова вскочил в сани и опять, стоя, погнал Бомбу. Время от времени нагибался к девушке и похваливал себя: — Голь-то на выдумку ловка! Теперь бы нам саночки, как у Флегана, тогда бы мы стрелой! Ну, как, храбрая, в галантерее-то ножки до бесчувствия замерзли? Поди уже чугунками позванивают? Прямиком в больницу поедем, чтобы побыстрее оттяпали их? А? А как же танцевать тогда?.. — Сейчас и мороза нет. Потеплело... — Чего храбришься? Сглупила. Теперь бы и радехонька, да локотка не достанешь. Сама себя высекла. Теперь терпи! Ваш бабий класс терпячий. Мужик застынет — сразу вскочит, пробежит за санями. А бабы, что колокола, будут сидеть, пока всю снегом не занесет. Глупые! Далеко вам до мужиков-то. |
||
E-mail: selector_16@inbox.ru |